Вскоре Тиберий, вернувшись на свой остров, заболел и слег, и, почувствовав, что умирает, велел призвать к себе двух своих внуков, Гая и Тиберия. Он положил в душе, что оставит преемником того из них, кто поутру явится первым, и велел сперва привести Тиберия, но тот задержался за завтраком, и первым в царской спальне оказался Гай. Цезарь, видя, что боги судили иначе, глубоко опечалился, однако, подозвав внука, дал ему наставления о делах государства и, созвав вельмож и объявив Гая императором, испустил дух. Гай похоронил его с великой пышностью, а потом вспомнил об Агриппе и, освободив его из тюрьмы, дал ему тетрархию Филиппа, правившего Итуреей и областью Трахонитиды, и тетрархию Авилины, и возложил на него диадему и, сотворив его царем, отпустил в Иудею. Тогда Агриппа стал завистью для ближних, и вознесся, как никто, и правил по своему разумению; он поднял руку, дабы причинить зло многим сущим в Церкви, и убил Иакова, брата Иоаннова, и вверг в темницу Петра, который был чудесно освобожден от уз и выведен на служение проповедания. Когда же исполнилось три года, как Агриппа царствовал над Иудеей, ради некоего празднества, совершавшегося на почесть императору, он поехал в город Кесарию, куда стеклись люди со всей страны, и в начале дня, облекшись в платье, затканное серебром и золотом, прошествовал в театр. С первыми лучами, коснувшимися его одежд, все взоры ослепило двойное сияние и поднялся шум, что доселе они почитали Агриппу как человека, теперь же видят в нем нечто выше человеческой природы. Между тем как Агриппа внимал крикам льстецов и оглядывал людей, кипящих вокруг, он увидел сидящего на веревке над его головою филина, вспомнил в нем вестника своей смерти и, наклонившись к тем, кто ему рукоплескал, молвил: «Я, бог ваш, умираю». Тут он почувствовал внезапную боль во внутренностях, его подхватили и унесли во дворец, где на пятый день, среди народного плача и тайных гаданий о будущем царства, несметные черви, разъедавшие его утробу, заставили Агриппу в муках расстаться с жизнью.
– Однако когда речь заходит скворцах, мы первым делом вспоминаем, что это птицы, способные говорить, а не то, что они обклевывают виноград или кружат стаей, как на похоронах Мемнона, – сказал госпиталий. – А когда они говорят, то не о себе, а о людях; правда, некий Азеллий Сабин получил от Тиберия большие деньги за книгу, где был выведен дрозд, утверждающий, что он лакомее всех, однако с ним спорят белый гриб и устрица, отстаивающие свой вкус, так что этот случай не по нашей части.
– Не родня ли он, – спросил келарь, – тому Сабину, что написал книгу об эдикте курульных эдилов, или тому, которому Тиберий позволил высказываться по правовым вопросам как бы от лица государства?
– Не знаю: их ведь больше, чем вмещает моя память, которая ничем им не обязана; может, он родня и тому Сабину, которого называют лучшим балагуром среди риторов и который, услышав историю, как спартанский царь звал своих воинов завтракать сейчас, поскольку ужинать им придется в преисподней, сказал: «Я бы пришел на завтрак, но уклонился от ужина»; может, твои Сабины звали к обеду моих, чтобы один шутил, а другой говорил от лица запеканки: трудно ведь придумать что-нибудь более унылое, чем обед двух юристов, если их ничем не разбавить. Но довольно об этом; скажи теперь, будь добр, что ты помнишь о говорящих птицах, служили ли они знаменьем и кому именно.
– Говорящие птицы, – сказал келарь, – бывали вестниками важных дел. Чтобы не упустить ничего, я начну с птиц, говорящих, так сказать, в возможности, то есть таких, которые обладали этой способностью, но не выказали ее. В тот год, как римляне победили карфагенян при Беневенте, вороны свили гнезда в храме Юноны, а в консульство двух Сервилиев, когда Сципион воевал в Африке, съели золото на Капитолии. Они же были знаменьем смерти Цицерона: когда его преследовали, чтобы услужить ненависти Марка Антония, вороны влетели к Цицерону в спальню, разбудили его карканьем и принялись стаскивать с него тогу; рабы его, увидев это, поспешили пуститься с ним к морю через лес, где их и настигли убийцы. Во времена Домициана ворона на Капитолии сказала по-гречески: «Все будет хорошо», а потом это поняли как прорицание о кончине императора. Были и другие случаи такого рода, но я не помню, чтобы при этом упоминались скворцы. А в недавние времена, когда Бог прославил святость Фомы, архиепископа англичан, одна птица, спасаясь от ястреба, промолвила, как ее научили: «Святой Фома, помоги мне», и тотчас ястреб упал замертво; не пишут, однако, скворец это был или какая другая пернатая.
– Мне кажется, святой Фома спас ее из сострадания, а не ради ее речей, – заметил госпиталий, – иначе и вор, просящий небо помочь ему с чужим замком, получал бы, что ему надо, и много совершалось бы такого, чего бы ты сам не одобрил, если брать в расчет лишь слова, а не намерения. У мессера Григория да Монтелонго, когда он жил в Ферраре, был говорящий ворон, которого он то отдавал в залог, то выкупал – Бог весть зачем: может, хотел спасти на своем веку хоть одну живую душу или играл сам с собой в пленение Салингверры; об этом спроси у кого-нибудь другого. Не знаю, у мессера Григория этот ворон научился таким штукам или пока составлял общество ростовщикам святого Георгия, только он просыпался ночью и будил ночевавших там странников криками, что если кто собирался в Болонью, так пора подыматься: пусть-де берут вещи и живо идут на берег, затем что якорь уже поднят и их ждать не будут: и эти люди, вскакивая, как ужаленные, и хватая свои тюки, до зари переминались в камышах, глядя в темноту, и дивились, почему никого не слышно; а ворон, проводив их, засыпал, словно податель благих советов, по заслугам любимый богами. Потом, правда, ему перешиб крыло один слепой, которому тот мешал побираться на берегу, так что и в этом случае справедливость пришла туда, где ей давно было место; однако стоит быть осторожнее в утверждении, что говорящие птицы любезней небесам, чем те, кто понимает, что говорит.