Вот что называется трагедией применительно к делам царей, и вот почему говорится, что трагедия изображает жизнь, которой следует бежать; а теперь продолжи и скажи, что ты думаешь.
– Я помню, – начал госпиталий, – когда Философия нисходит в темницу к Боэцию, а подле него стоят заплаканные Музы, она отгоняет их прочь, называя сценическими распутницами, то есть театральными. Сценой называлось место в театре, откуда исполнялись их песни; слово это греческое и означает тень, ибо там был сумрак от задернутых занавесей, как в торговых рядах. Музы здесь зовутся сценическими потому, как я читал у лучших авторов, что поэты ничего не желали так сильно, как того, чтобы их сочинения звучали в театре, или же потому, что они – скорее тень знания, чем истинное знание. Что до нравов тех, кто промышлял театральным искусством, они общеизвестны и лишний раз подтверждают правоту считающих, что трагедия происходит от слова «трига», то есть опивки. Когда по Риму ходила чума, от которой умерли многие и среди прочих Марк Камилл, было сочтено необходимым ради умилостивления небес учредить сценические игры, для чего призвать флейтистов и плясунов из Тосканы; люди, сделавшие это, не думали, что меняют одну заразу на другую. Хотя Аристотель писал, что человеку, заботящемуся о своих нравах и добром имени, не следует водиться с актерами, потому что ремесло, коим они промышляют по нужде, приобщает их к дурной философии и научает чередовать бедность с невоздержностью, а из сочетания этих качеств добрые люди не происходят, однако в Риме не было недостатка в мужах, прославленных государственными и учеными занятиями, которые питали любовь к театру и не скрывали ее, как постыдное пристрастие, но еще укоряли тех, кто ее не имеет. Цицерон, советовавший всякому прилежно изучить свои способности и стать судьей своему дарованию, подобно актерам, которые берутся не за наилучшие, но за подходящие им трагедии, был в дружбе с Росцием и защищал его в суде, попрекая римский народ за боязливое и высокомерное отношение к его талантам и приписывая появление Росция в мире промыслу богов, а Корнелий Сулла, любивший общество мимов и раздававший им общественные земли, пожаловал Росцию золотое кольцо.
Что гистрионы надевали личины, ибо выводили на люди не себя самих, а царей и героев, всем ведомо. Нерон, намеревавшийся заложить пифийскую расщелину, чтобы не иметь соперника в пении, выходил на сцену в личинах богинь и героинь, причем личинам были приданы черты его любовниц, а Марк Антоний в рабском платье бродил по улицам Александрии, ввязываясь в перепалку у дверей и окон, потчуя хозяев шутками, рассыпая кругом тумаки и сам ими награждаемый, и, чуя на своих боках память каждого дома, подле которого останавливался, считал это лучшим времяпрепровождением, поддерживаемый царицей и горожанами, говорившими, что для римлян Антоний надевает трагическую личину, а для них – комическую. В своих забавах Антоний был словно Сон, когда он спит в пещере, а вокруг него теснятся все его обличья, почуявшие волю, и кто придет его разбудить, должен будет протолкаться в их густоте, чтобы подступить к его ложу. И, подобно Сну, Антоний производил из себя несметные личины без участия разума, как в той истории, которую передает, возмущаясь ею, Цицерон: Антоний, уехав из Рима, угнездился в какой-то корчме и пьянствовал там до вечера, а потом двинулся обратно, явился к себе домой, закрыв лицо, и назвался посланцем от самого себя, а когда передал письмо своей жене, то, видя ее расплакавшейся (он ведь написал ей, полный гордости, что порвал с актрисой и всю свою нелепость отныне посвящает законному браку), и сам не выдержал и, открыв лицо, бросился ей в объятия.
– Того, кто прилежно наблюдает важнейшие дела своего времени, – прибавил келарь, – не оставляет мысль, что перед ним проходят, важно ступая и с грозными речами на устах, люди, нанятые ради общей забавы, и что по кратком часе они сложат с себя все одежды, удержав разве самую последнюю, и смешаются с толпой. Не зря император Север, изучивший философию в совершенстве, велел на своей гробнице написать: «Я был всем, и все не впрок», имея в виду, как можно полагать, те личины, в которых ему доводилось являться перед людьми, чтобы внушить им любовь или ужас, равно как и бесполезность всех их в час, когда увядает всякая надежда и замолкает плоть. Боэций имеет в виду нечто подобное, когда вкладывает в уста Философии вопрос: «Разве ты впервые выходишь на эту сцену жизни, новичком и чужестранцем?» Однако то, что по человечеству присуще каждому, лучше видно на примере императоров и царей, о которых не скажешь, что они выбрали себе сумеречное место.
– Именно так, – отвечал госпиталий: – а тем, кто не видел этого сходства, случай потрудился разъяснить его, сделав пример из Марка Красса. Когда, разбитый и окруженный парфянами, против желания он пришел на переговоры и был убит людьми, ручавшимися за его безопасность, их полководец послал своему царю голову и руку Красса, а себе устроил нечто вроде триумфа: один из пленных, похожий на убитого полководца, одетый в женское платье и приученный откликаться на имя Красса, ехал в седле на глазах у народа, в окружении ликторов с секирами, на которые были насажены головы римлян, и актрис, поносивших в песнях малодушие и алчность Красса. Пока вся эта толчея странствовала в Селевкию, голова Красса добралась до парфянского владыки, праздновавшего примирение с армянским царем, и достигла двора в ту пору, как оба государя задавали друг другу пиры с греческими представлениями. Трагический актер Ясон декламировал из Еврипида, а когда внесли голову и бросили на середину залы, почувствовал особое вдохновение и, подхватив ее с пола «и головою тряся, и власы разметавши по ветру», начал речь, которую Агава произносит, гордая подвигом сыноубийства; эта находка дала ему восхищенье царей и щедрую награду.