– Случай не был бы собою, – сказал келарь, – если б оставил этот пример единственным; но тут нам попадается и Помпей, которому перед Фарсальским боем приснилось, что его освистали в театре, и Брут, заклавший шута, будто в его печени заключались важные предсказания, и многие иные.
– Заклал шута? – спросил Фортунат.
– Словно козленка, – отвечал келарь, – в жертву своему гению; нет историка, который рассказывал бы об этом иначе.
– Как это вышло? Не может быть, чтобы он сделал это намеренно.
– После битвы при Филиппах, – отвечал келарь, – когда покончил с собою Гай Кассий, а лагерь Брута был полон пленными, к нему привели скомороха, и в плену не переставшего донимать всех своей дерзостью, и кто-то предложил высечь его и голым отправить в стан врага, другие же возражали, что надобно не поминать Кассия потехами, но сурово наказать наглеца, и спросили Брута, что он думает, а когда тот, занятый думами о будущем бое, в досаде отвечал, что они сами знают, что делать, его сотоварищи, приняв это за утверждение приговора, отвели виновника в сторону и убили. Не думаю, что этот пленник мог посмеяться над ними лучше.
– Ты отдал эти угодья мне, – сказал госпиталий, – а теперь отнимаешь право решать, кого выводить на сцену, а кого придержать для будущих праздников; давайте-ка я покажу вам Прокопия, вы посмотрите, и мы двинемся дальше, поскольку время идет, а сказать осталось еще много. Прокопий был из знатной семьи, вошел в силу при Юлиане, с которым состоял в родстве, а после его гибели поспешил скрыться, подгоняемый слухом, будто Юлиан его назвал своим преемником. От этой славы он бежал в дикие края, повсюду разыскиваемый новой властью, пока не исхудал и не оброс до неузнаваемости. Тогда, самим собою отряженный соглядатай, он начал наведываться в Константинополь, питаясь на ходу любым уличным слухом, лишь бы он порицал нового императора и сулил ему гибель. Когда негодование жестокостью и своекорыстием магистратов казалось всеобщим, а удаление войск навстречу готам, буйствовавшим во Фракии, ободряло его предприимчивость, он решился лучше пытать счастья, чем тянуть свою звериную судьбу, и через нескольких знакомых ему солдат обольстил большими надеждами два легиона из числа шедших на войну. Поутру он отправился в городские бани, где квартировали части, и там известился, что все приняли его сторону и ручаются в его безопасности. Воины его обступили; он стоял ослабелый, словно отпущенный из преисподней, и как нигде не нашлось пурпурного плаща, его одели в расшитую золотом ризу, словно придворного слугу, и вложили в левую руку копье, украшенное багряным платом, как будто на сцене, когда раздернут занавес и выкатится что-то блестящее. Он обратился с речью к творцам своей славы, обещая им богатства и почести, и вышел на улицу в тесном кругу вооруженных; знамена качались, выносимые из парной, и солдаты, опасаясь, что с крыши их забросают черепицей, поднимали щиты повыше. Народ не выказывал ни удивления, ни гнева; при общем молчании Прокопий взошел на трибунал, и, борясь с охватившей его дрожью, возвестил о своем блестящем родстве, об отмщенной справедливости, о будущих щедротах; крики черни прибавили к его речам все недостающее, и он пошел в пустую курию, а оттуда во дворец. Вынужденный двинуться навстречу императорской армии, он видел, как легионы изменяют ему и с распущенными стягами переходят на сторону врага; пустившись снова по лесам, как в недавние времена, он был при свете Кинфии, «сокровенных печалей наперсницы», схвачен теми немногими, кто оставался подле него, и поутру приведен во вражеский лагерь, где его немедля казнили вместе с его предателями, а отрубленную голову отправили императору – ведь среди знаков почета хороший подарок ценится не ниже статуй и похвал в стихах.
– Не забудем и тех владык, что умели понять, почему риторы советуют запоминать актера вместо царя и держать в памяти какого-нибудь Эзопа или Цимбра, когда тебе нужен Агамемнон. Август перед смертью спрашивал друзей, как им кажется, хорошим ли он был мимом в своей жизни; Нерон, игравший матереубийц и нищих, напоследок отложил чужие драмы ради собственной, а Домициан однажды собрал сенаторов на ночной пир в зале, где все было выкрашено черным, и перед каждым из гостей выставил надгробную плиту с его именем; вбежали мальчики, тоже вычерненные сверху донизу, сплясали вокруг гостей и сели у их ног, а слуги внесли разные вещи, надобные при жертвах покойникам. Хозяин рассуждал о смерти и убийствах, а гости в глубоком молчании ждали, когда он перережет им глотки. Наконец он выпустил гостей, словно из Тартара, однако сперва отослал их слуг, ждавших у ворот, и дал каждому из сенаторов в сопутство незнакомых рабов, так что им довелось, отужинав по ту сторону гроба, отправиться в путь неизвестно куда. Возможно, впрочем, что он не в философии упражнялся таким образом, а устраивал зрелища для судьбы, чтобы она хорошо сыгранную смерть зачла как настоящую, подобно тому как у римских полководцев было в обычае перед походом устраивать гладиаторские игры и ловитвы, чтобы кровью граждан насытить Фортуну, а полководец Сабиниан, в то время как персы вступили в римские рубежи, а римляне жгли посевы и уходили из крепостей, коих не надеялись отстоять, наслаждался военными плясками на эдесском кладбище, не боясь ничего, если поладит с мертвецами. Тут, однако, вспоминается мне одна проделка, которой я не понимаю. Император Адриан на своей вилле устроил подобия прославленных мест: была у него Академия Платонова, был египетский Каноп, долина Темпе, а также, чтобы ничего не упустить, была и преисподняя. Скажи, зачем это? Читал я книгу, где Адриан был назван «одним из тех, кто вечно вглядывается в небо и любопытствует о вещах сокрытых»; любопытство, конечно, лишь слаще, если ему сопутствует ужас, но все же я не понимаю, ради чего устраивать у себя царство мертвых, пусть даже все в нем напоминает, что оно ненастоящее, и заглядывать в него, когда выдастся время. Будь он добрым христианином, его желание помнить об аде было бы похвально, но ведь у язычников и мудрейшие мужи держались мнения, что лишь человеку бесчестному присуща вечная тревога и перед глазами всегда суд и казни, человек же порядочный от этого избавлен. Говорят, страдая безумием, Адриан велел дать свое имя городу Оресте, затем что ему было сказано, чтобы он присвоил себе дом или достояние какого-нибудь безумца, и с этого времени его болезнь начала ослабевать, а до того он в исступлении истребил многих сенаторов. Наверно, и ад он у себя завел из подобных побуждений. Или же, подобно Сексту Марию, который, два дня напролет потчуя своего соседа, за это время снес его дом и выстроил новый, пышнее прежнего, чтобы показать, что он силен и в гневе, и в благосклонности, Адриан занялся этой стройкой, чтобы видеть, что в его власти дать аду пространство или, наоборот, сделать его пригодным лишь для игры, кто дольше простоит на одной ноге; а впрочем, признаюсь, я лишь гадаю об этом деле.